С. Л. Цимбал. Валентина Петровна Веригина и ее воспоминания 5 Читать



страница35/41
Дата02.06.2018
Размер3,85 Mb.
1   ...   31   32   33   34   35   36   37   38   ...   41

Во время войны


Я возвращалась в Петербург в июле. Меня ждала война и разлука с близким человеком. Не знаю, был ли Блок в Петербурге во время объявления войны. С Любой мы виделись, говорили по телефону. Она начала сейчас же действовать: поступила в госпиталь сестрой милосердия, чтобы затем отправиться на фронт.

Я осталась совсем одинокой, потому что все друзья мои «близкие» стали вдруг «далекими». Куда бы я ни заходила, везде висела на стене карта, утыканная флажками, которые продавались специально в магазинах для патриотически настроенной публики. Такими флажками обозначались районы, занятые нашими войсками. Если в каком-нибудь доме и не висела такая карта, то все-таки велись разговоры о сражениях, терзавшие мне сердце. Все увлекались войной, как будто бы это была какая-нибудь игра в шахматы. Скоро я стала избегать встреч со знакомыми. Казалось бы, что в таком настроении мне лучше всего было пойти к Александре Андреевне, где я могла встретиться с Блоком, что в такой серьезный момент мне прежде всего следовало бы прибегнуть к его мудрости, однако именно этого я и не захотела сделать. Должна сознаться, что я боялась и там встретить «патриотическое» настроение. В конце концов мне пришлось увидеться с Блоком, пришлось говорить с ним и о войне, но это было позднее, когда прошел самый острый момент. После того как я выразила негодование по поводу всеевропейского избиения, он сказал серьезно, что в главном согласен со мной, но что все-таки тут есть и нечто положительное, возвышающее людей. У простых грубых людей появилось что-то новое в лицах и движениях. Стоит только посмотреть на какого-нибудь солдата и его жену, стоящих на площадке трамвая, как они ласково держат друг друга за руки, какие у них серьезные, светлые лица. Чувствуется, что перед разлукой, перед грядущей опасностью ссоры и дрязги, все мелкое отошло от них, и они ценят теперь каждую минуту, проведенную вместе.

От Блока и его матери я не слышала стереотипных фраз. О войне заходила речь в связи с пребыванием Любови Дмитриевны на фронте — собственно, больше о ней.

{210} Однажды мы заговорили о нациях. Я сказала, что, по-моему, разные национальности никогда не могут до конца понять друг друга. На это Александр Александрович возразил: «Нет, люди искусства у всех народов одинаковые по существу. Поэт-немец поймет русского поэта гораздо скорее, чем своего соотечественника, непричастного к искусству». И прибавил, что в тех иностранных писателях, кого он знал, он никогда не видел другую национальность с чуждыми чертами, они были для него свои, понятные.

Все эти разговоры велись, разумеется, не в начале осени, а гораздо позднее. Повторяю, первые недели войны я не встречалась с Блоком. В то время я была придавлена событиями и не могла думать ни о чем, кроме того ужаса, который заволакивал мой мир. Мейерхольду, Юрию Бонди и Соловьеву события этого времени дали тему для пьесы. Они написали драму или, вернее, сценарий под названием «Огонь». Занятия в студии возобновились без Любови Дмитриевны и без меня. Отсутствовал также Кузьмин-Караваев — он был на фронте. Бонди говорил мне, что открытие студии было довольно торжественным.

События в маленьком кружке развертывались с головокружительной быстротой. Самая невероятная неожиданность подстерегала Бонди. Мейерхольд жил у Бонди осенью, довольно долго, и казалось, все шло вполне благополучно. И вдруг сверх всяких ожиданий на Юрия Бонди обрушилась «немилость». Соловьев и Вогак почему-то предложили в качестве художника в студию некоего студента Рыковаccvi, и Мейерхольд объявил, что этот художник будет работать полноправно с Бонди. Юрий Михайлович запротестовал. Он заявил, что ему необходимо знать платформу этого художника, что он не может доверяться ему слепо. Всеволод Эмильевич рассердился. Юрий Бонди переживал эту ссору особенно остро, и вдруг, как раз в один из самых тяжелых моментов, его позвали к телефону. Он был крайне изумлен, когда услышал голос Блока. Совершенно смущенный Бонди спросил, что понадобилось от него Александру Александровичу. Тот ответил: «Ничего, Юрий Михайлович, я только хотел сказать: как хорошо, что вы существуете». Этот короткий разговор очень поддержал тогда Бонди. Он был безмерно счастлив, услышав такие слова от Блока.

Между прочим, Александр Александрович сказал их не в связи с ссорой между Бонди и Мейерхольдом. О ней он знать тогда не мог, ни через Любу, которая уже уехала, ни через меня — я была поглощена своими заботами. Сам Мейерхольд не стал бы сообщать Блоку о ссоре. Блок сделал это как-то интуитивно. Ему пришли в голову хорошие мысли о Бонди, и он их высказал.

К сожалению, около Мейерхольда не оказалось тогда никого из тех, кто бы мог парализовать нелепую ссору. Когда я пришла в студию, Бонди там уже не было. Впоследствии они с Мейерхольдом помирились, но это была уже склеенная дружба.

{211} В августе я уехала в Варшаву. Вообще мне все время хотелось быть ближе к военным действиям, ближе к опасности, которой подвергался мой муж. Наконец наступило настоящее облегчение. Николая Павловича как специалиста-инженера перевели в мастерские 12‑й автомобильной роты, которая формировалась в Петрограде. Три-четыре месяца я могла отдохнуть от тревоги. В это время Ада Корвин усердно посещала студию и рассказывала мне с большим увлечением о работе Мейерхольда. Вернувшись в студию, я увидела, что работа вошла в профессиональное русло и вместе с тем появилось много нового. Ученики сделали успехи, и было очевидно, что рождается новая техника. Мы с Адой Корвин и Нотманом стали работать над «Двумя Смеральдинами». Мейерхольд отделывал этюд, ввел новые детали. Скоро на наших занятиях появились серые халаты. Мы работали тогда в клубе инженеров на Бородинской, внизу помещался госпиталь. Раненым очень нравились наши этюды. Мейерхольд прислушивался к их мнению. Он говорил тогда, что это настоящая публика и для нее надо делать новый театрccvii. Один выздоравливающий солдат особенно любил посещать студию, он бывал в Китае и говорил, что наши представления ему напоминают игру китайцев.

Некоторые вещи были сделаны Мейерхольдом блестяще. Например, этюд «Уличные фокусники», которым он вначале увлекался. Главной фигурой тут была уличная танцовщица — Ада Корвин. Начиналось представление на эстраде. На возвышение влетала танцовщица, именуемая «фигурой со змеей», и плясала. Вокруг нее располагалась группа: дама, кавалер, дрессировщики ящериц и еще кто-то. Труппа почти тотчас же вступала в действие. Двое дрессировщиков, как бы упустив ящериц, ловили их, распластавшись на полу, и продвигались за ними вперед. Другие комедианты, держа за руки танцовщицу, перелетали с эстрады вниз на просцениум (пространство, оставленное свободным от зрителей). Таким образом, начавшееся наверху действие опускалось вниз, продвигалось вперед с танцем и хлопаньем ладоней по полу и затем снова взлетало кверху: «фигуру со змеей» поднимали на плечи. Беспрерывно действуя, группа скрывалась за дверями зала — как сноп искр, возникший, проблестевший и растаявший. Я пишу здесь о том, что я видела, что меня захватило, что осталось в памяти. В 7‑й книжке «Журнала Доктора Дапертутто» этюд описан по-иномуccviii. Я совершенно не помню, что делали дамы в маске, кавалер и акробат, и не понимаю, почему не упомянуты дрессировщики ящериц и не сказано, что «фигура со змеей» — танцовщица.

Некоторые этюды исполнялись мастерски, например «Две корзины, или Неизвестно, кто кого провел». Комедианты — Кулябко-Корецкая, Нотман и Петрова со своеобразным юмором и отчетливо делали то незатейливое, что им полагалось.

Когда игрались «Две Смеральдины», где было много беготни, падений, переодеваний, всеми отмечалось, что этюд проделывался {212} ловко и без малейшего шума, беззвучно и весело. Именно этого и добивался от нас режиссер.

Особенно запомнилась «Мышеловка» и сцена безумия Офелии в «Трагедии о Гамлете, принце Датском». Эти сцены волновали зрителей своей насыщенностью и действенностью. Они отличались каким-то особым обаянием, остротой и благородством. Трудно передать словами, что сделал Мейерхольд, — тут, очевидно, его дарование встретилось в какой-то точке с театральностью Шекспира. «Гамлет» доходил до зрителя без слов. Молчание было действенным. Особенно запомнились: Гамлет — Нотман, Офелия — Н. Бочарникова и В. Грей — исполнительница роли актера, игравшего короля-злодея. В сцене «Мышеловка» на верхней площадке помещались Гамлет, Офелия, Полоний, Клавдий, Гертруда и весь двор. Актеры интермедии находились внизу, на просцениуме. Грей выходила из-за двери зала, шла по дорожке, преувеличенно выступая, как крадущийся злодей, и вливала яд в ухо спящему королю. Таким образом, действие начиналось наверху, распространялось на просцениум, и сейчас же с противоположной стороны давался новый толчок появлением Грей. Фигура Гамлета возвышалась над всеми. Он держал книгу в руках, обращался к матери, к Офелии и, главное, к комедиантам. Все это было сжато до предела, но на сцене одним взглядом, одним поворотом головы можно высказать иногда больше, чем посредством целого монолога. Чрезвычайно интересно была сделана сцена безумия Офелии. Запомнился красивый и мучительный изгиб шеи, кисти рук ладонями вниз, точно раздвигающие плотное пространство, неожиданные повороты, как будто бы кто-то невидимый кружит Офелию.

Показательный спектакль студии состоялся в февралеccix. Помню настроение генеральной репетиции и первого представления — определенно хорошее. Пришло много народу из художественного и театрального мира. Присутствовали А. М. Горький и М. Ф. Андреева.

М. М. Рухлядева, объединявшая в своем лице бухгалтера и контору студии, рассказала мне, как они продавали билеты на наш «Вечер пантомимы». В день представления неожиданно пришло слишком много публики. Рухлядевой просто бросали деньги на стол и требовали билеты. Вдруг сверху лестницы послышался голос не то Соловьева, не то еще кого-то из преподавателей: «Мария Михайловна, а мы-то думали, что никто не придет».

Она положительно замерла, решив, что все деньги тотчас же возьмут обратно. Пришел Мейерхольд и попросил передать два билета Горькому в первом ряду. Рухлядева кивнула в знак согласия, но публика до такой степени ее затормошила, что она сама не заметила, как пришел Горький и как она ему продала места в последних рядах, а предназначенные ему билеты мирно покоились на столе. Она вздрогнула от неожиданного возгласа Мейерхольда, который внезапно появился около нее: «Мария Михайловна, какой ужас! Вы не {213} дали Горькому билеты. Он сидит в конце зала, и сколько я его ни просил, не хочет переходить в первый ряд».

Алексей Максимович так и просидел весь вечер в последнем ряду. Как он отнесся к представлению — не знаю. Я разговаривала только с Марией Федоровной Андреевой, которая пришла за кулисы. Мы увиделись с ней после долгого перерыва, говорили о другом. Возможно, что ей не понравилось представление, потому что она ничего мне о нем не сказала. Вообще же вечер студии имел большой успех и повторялся три раза.

Был ли на вечере Блок, не помню. Снова я встретилась с ним у Александры Андреевны. Однажды он пришел к Кублицким в каком-то приподнятом настроении. Мы сидели за чайным столом втроем и все время говорили о Любе, которая была на австрийском фронте. Еще до прихода Александра Александровича Александра Андреевна сказала мне: «Саша послал Любе модные журналы, сам ходил покупать». Я удивленно спросила, зачем ей там моды. На это Александра Андреевна ответила: «Саша знает, что она это любит — ее немного развлечет». Меня очень тронули эти журналы: в обычное время Блок относился к таким вещам с насмешкой. Среди разговора Александр Александрович вынул из бокового кармана сложенные листы с напечатанными стихотворениями и передал мне их со словами: «Вот, Валентина Петровна, это я хочу дать вам». Мне запомнилось мягкое выражение его глаз и печальный, исполненный нежности звук голоса. Я сразу поняла, что стихи относятся к Любови Дмитриевне. Я пробежала их глазами: «За горами, лесами, за дорогами пыльными, за холмами могильными…» Я невольно прочла вслух конец: «И сжимаю руками моими чародейную руку твою». В этом было столько Любы и Александра Александровича!

Блок молчал, опустив глаза. На листках было напечатано еще два или три стихотворения. Кажется, «Приближается звук…», «Протекли за годами года…», «Пусть я и жил не любя…». Эти листки не сохранились у меня, они пропали вместе с шуточным письмом и немецким рецептом Александра Александровича. Настроение всего вечера окрашивалось цветом Любы. Мне ее тоже недоставало, и я рада была ощутить хотя бы ее тень. Опять чудился запах «Розы Коти» в комнате, где мы часто бывали все вместе, где она смеялась своим искренним смехом.

Каждый час, проведенный с Блоком и его матерью, вносил освежающую струю в мою жизнь. Здесь было совсем по-иному, чем в других знакомых домах. Мы не говорили о фронтах и не гадали о том, кто кого победит. Если в разговоре Блока и возникал мотив войны, поэт тотчас же углублялся в обобщения. Александр Александрович, разумеется, не мог и не хотел отмахиваться от происходящей трагедии, но он не жил деталями ее, а всегда смотрел в будущее, которое пугало его, пожалуй, еще больше. Этот страх начал проскальзывать в нем все чаще и чаще с конца пятнадцатого года.

{214} В феврале, до спектакля студии, Николай Павлович уехал в Белосток, куда направили сформированную 12‑ю автомобильную роту. Я поехала туда в начале марта. Возвращалась в Петербург, вызванная телеграммой Мейерхольда, по случаю повторения вечера студии. Затем рассталась со всеми друзьями до осени.



Поделитесь с Вашими друзьями:
1   ...   31   32   33   34   35   36   37   38   ...   41


База данных защищена авторским правом ©grazit.ru 2017
обратиться к администрации

    Главная страница