Воспоминания с комментариями. 2‑е изд., доп. М.: Искусство, 1991. 496 с. «Театральные мемуары»



страница28/28
Дата02.06.2018
Размер5,69 Mb.
1   ...   20   21   22   23   24   25   26   27   28

Учитель

Памяти Иннокентия Анненского
(Отрывок одной из сожженных поэм)117

… А тот, кого учителем считаю,


Как тень прошел и тени не оставил,
Весь яд впитал — всю эту одурь выпил,
И славы ждал… Он славы не дождался, —
Он был предвестьем, предзнаменованьем
Всего, что с нами после совершилось,
Всех пожалел, во всех вдохнул, томленье —
И задохнулся…

Анна Андреевна была убеждена, что сама жизнь показала воочию, насколько значительнее для русской поэзии двадцатого века оказались в конечном итоге и акмеизм, и футуризм по сравнению с символизмом, — разумеется, выделяя при этом особое место Блока. Она с горячностью говорила о преодолении символизма обоими этими течениями. Но что же тогда сказать нам, сегодняшним читателям Ахматовой и Мандельштама, Маяковского и Пастернака, о результатах и масштабах другого преодоления — их освобождения от той акмеистической или футуристической скорлупы, из которой каждый из них когда-то вышел?..


… Поздняя осень 1965 года. Я провожаю Анну Андреевну из Курсового переулка на Ордынку, как всегда, в такси; мы сидим рядом, и я вдруг вижу, как она закидывает голову с выражением такой бесконечной усталости, такого изнеможения, что у меня сам собой вырывается глупый вопрос: «Устали?» И вместо обычного категорического отрицания вдруг слышу: «А как вы думаете?» — и по интонации понимаю, что речь идет не о сегодняшней ее усталости, а о другой, накопленной годами.

В последние годы Москва ей давалась нелегко, {483} а без приездов в Москву, и на долгий срок, она не могла жить. Жизнь в Ленинграде и в Комарове была у нее поневоле замкнутой. Правда, и там у нее было к кому пойти и кого принять у себя. Но Москва давала ей возможность гораздо более широкого общения с людьми, которое становилось для нее все более необходимым, а кроме того, ей было нужно приезжать сюда периодически по своим литературным делам, да и работать она здесь иногда любила; во всяком случае, многие свои переводы откладывала «до Москвы». Думаю, что в Москве она все-таки меньше ощущала свое одиночество. Но московский быт ее в последние годы становился все более трудным, как ни старались его скрасить и облегчить такие преданные ей московские друзья, как Э. Г. Герштейн, как Н. Н. Глен, Л. Д. Стенич-Большинцова, М. С. Петровых, у которых она живала особенно подолгу с тех пор, как на длительный срок отпала «Ордынка» из-за тяжелой болезни Н. А. Ольшевской, ближайшего ее друга на протяжении многих лет. Были у нее и другие пристанища в Москве, где она могла рассчитывать на радушный прием. Но ведь, так или иначе, все это было «в гостях», со всеми отсюда вытекающими и неизбежными неудобствами. Усугублялось с годами и то, что Пастернак когда-то называл «ахматовкой», — самые гостеприимные хозяева начинали иногда добродушно подсчитывать телефонные звонки, которых бывало по двадцать — тридцать в день и на которые им часто приходилось отвечать за Анну Андреевну; ее посетители сменяли один другого бесконечной чередой, и нужно было все-таки хоть как-то помогать ей их принимать; да и посильно оберегать ее от чрезмерного утомления тоже надо было. Она бывала легкомысленной по отношению к своему нездоровью, а между тем оно давало о себе знать все более и более тревожными звонками, с валидолом и нитроглицерином она уже не расставалась, задыхания ее повторялись все чаще, приходилось иногда вызывать и «неотложку». Она не жаловалась никогда, в крайнем случае могла сказать о себе: «Я что-то стала совсем плохая», но и это без акцента, мимоходом. Правда, один раз, когда я ее спросил, бывают ли у нее неприятные ощущения в сердце, она мне ответила {484} не очень похоже на себя: «Только эти ощущения у меня и бывают». Но тоже очень спокойно.

Анна Андреевна в Москве бывала всегда, что называется, окружена. Друзья заботились о ней, каждый по-своему, не выпускали ее надолго из поля зрения, старались облегчить ей жизнь. Но то ли потому, что их было много и усилия их, естественно, не координировались, то ли еще почему-нибудь, но только как-то выходило так, что самый элементарный уход, в котором она нуждалась просто уже в силу возраста и болезни везде, и «дома», в Ленинграде, и «в гостях», в Москве, подолгу отсутствовал. В Ленинграде она была «дома», а все-таки жила она там бездомной.

Никого нет в мире бесприютней


И бездомнее, наверно, нет…

Это она сказала о себе недаром. Подумать только, как много лет она прожила странницей, не «у себя», а в чьих-то комнатах и квартирах, чужих с самого начала или вскоре становящихся для нее чужими. По какой-то странной иронии судьбы были среди этих ее пристанищ и пышные петербургские дворцы — Мраморный, Шереметевский (этот — надолго), князей Волконских на бывшей Сергиевской улице. Только всегда почему-то это были дворцовые «служебные помещения» и всегда — с голыми стенами, убогой мебелью, холодом, голодом, неуютом.

Это ведь в Шереметевском дворце родились у нее когда-то такие строки:

Осторожно подступает,


Как журчание воды,
К уху жарко приникает
Черный шепоток беды —
И бормочет, словно дело
Ей всю ночь возиться тут:
«Ты уюта захотела,
Знаешь, где он — твой уют?»

А прощалась она через много лет с этим знаменитым «Фонтанным домом» еще горше:

Особенных претензий не имею
Я к этому сиятельному дому,
Но так случилось, что почти всю жизнь
{485} Я прожила под знаменитой кровлей
Фонтанного дворца… Я нищей
В него вошла и нищей выхожу…

В Москве, на Ордынке, была каморка, всегда для нее готовая, но тоже ведь не «своя». И многие бывали ей в Москве рады, но ее неприкаянность и здесь оставалась в полной силе. Ну что скрывать? Бывали же случаи, когда по тем или иным «объективным» или «субъективным» причинам ей приходилось слышать даже от очень к ней доброжелательных и немало для нее сделавших людей, что надолго они принять ее в Москве не могут, а в то же время она отлично знала, что и в Ленинграде ее не ждет ничего хорошего. При этом ей, в ее годы, все труднее становилось зарабатывать на жизнь бесконечными переводами, чтобы хоть в этом отношении не только ни от кого не зависеть, но еще и помогать близким ей людям. Однажды я от нее услышал такое: «Ничего не имею против больницы. Больница мне полагается, у меня на нее все права». Да, если подумать об этом обо всем, да еще вспомнить разные предыстории и подоплеки, можно понять, отчего Анна Андреевна чувствовала себя под конец жизни такой усталой…

Как-то я пришел к ней и стал рассказывать, как трудно живется одной из писательских вдов, под впечатлением нашей с ней встречи. Реакция на этот рассказ была совсем неожиданной: «Всех-то вы старух жалеете, кроме меня… А ведь мне тоже нелегко, работаю через силу».

Чем же все это преодолевалось? Усилием воли? Или давней привычкой к терпению? Может быть, и этим, но только отчасти. Поражала и не могла не поражать в этой старой, уже малоподвижной физически, больной и усталой женщине какая-то все возраставшая напряженность духовной жизни, какое-то непрерывное торжество духа творчества над старостью, над болезнями, над обидами, над бездомностью и мало ли еще над каким гнетом. Ведь за последние годы она ни разу не приезжала в Москву без стихов, и каких стихов! Здесь не место для углубления в эту тему, но достаточно сказать, что почти каждое новое ее стихотворение являло собой новую Ахматову, казалось неожиданностью {486} и в то же время было продолжением ее пути, который так до конца и остался путем восхождения. Примеры тут не нужны, лучше просто взять книгу и читать подряд ее стихи последних лет. Но одно стихотворение почему-то особенно настойчиво напоминает о себе в связи с вышесказанным:

Вот она, плодоносная осень!
Поздновато ее привели.
А пятнадцать блаженнейших весен
Я подняться не смела с земли.
Я так близко ее разглядела,
К ней припала, ее обняла,
А она в обреченное тело
Силу тайную тайно лила.

Одно из самых пронзительных откровений ахматовской поздней лирики, это восьмистишие звучит, даже когда читаешь его не вслух, а про себя. Не потому ли, что его горький смысл так безраздельно слился с биением его ритма, с гармонией его инструментовки: короткий, как будто учащенно пульсирующий анапест; много раз, вероятно, бессознательно и в то же время так уверенно повторенные всего в восьми строчках звуки н — л. Ничего заранее придуманного и ничего случайного. И все проще простого. Неяркие рифмы, самые обычные слова. А под ними — безмерная глубина. Наверно, это тоже из «тайн ремесла».

Я часто вспоминаю, вернее, всегда помню один коротенький рассказ про Анну Андреевну, который я однажды слышал от Любови Давыдовны Стенич-Большинцовой, преданно ее любившей. Когда она впервые приехала к ней в Комарово, чтобы Анна Андреевна не оставалась там одна, и спали они в одной комнате, первые ночи она подолгу не могла заснуть, потому что Анна Андреевна во сне все время не то что-то бормотала, не то пела. Слов нельзя было различить, только ритм, совершенно определенный и настойчивый: «Казалось, она вся гудит, как улей».

Можно очень ясно представить себе, чем она жила в эти свои трудные, неспокойные последние годы, хотя бы по одному обрывочному «листку из дневника».

В этой беглой записи на листке случайной, почему-то {487} синей бумаги, без начала и конца, уместилось, кажется, все: и время, и пространство, и «память хищная», и острота предчувствий, и тайные глубины вскопанного одиночеством самосознания, а главное — непрерывный, непрекращающийся поток стихов, которые приходится, «как всегда, гнать», пока не придет «настоящая строка»:

«Из дневника

24 дек[абря] 1959 (европ[ейский] Сочельник).

… Легкая метель. Спокойный, очень тихий вечер. Т. ушла рано — я все время была одна, телефон безмолвствовал. Стихи идут все время, я, как всегда, их гоню, пока не услышу настоящую строку. Весь декабрь, несмотря на постоянную боль в сердце и частые приступы, был стихотворным, но “Мелхола” еще не поддается, т. е. мерещится что-то второстепенное. Но я ее все-таки одолею118.

Попытки писать воспоминания вызывают неожиданно глубокие пласты прошлого, память обостряется почти болезненно: голоса, звуки, запахи, люди, медный крест на сосне в Павловском парке и т. п., без конца. Вспомнила, например, что сказал Вяч. Иванов, когда я в первый раз читала у него стихи, а это было в 1910 году, т. е. пятьдесят лет тому назад119.

От всего этого надо беречь стихи.

Последние дни я все время дополнительно чувствую, что где-то что-то со мной случается. По какой линии, это еще неясно. То ли в Москве, то ли еще где-нибудь что-то втягивает меня, как горячий воздух огромной печи или винт парохода.

29‑го еду с Ириной120 в Дом творчества в Комарово — {488} всего на 10 дней. Может быть, отдышусь, — вернее, нет.

… Всем известно, что есть люди, которые чувствуют весну с Рождества. Сегодня, мне кажется, я почувствовала ее, хотя еще не было зимы. С этим связано так много чудесного и радостного, что я боюсь все испортить, сказав кому-нибудь об этом, А еще мне кажется, что я как-то связана с моей корейской розой, с демонской гортензией и всей тихой черной жизнью корней121. Холодно ли им сейчас? Довольно ли снега? Смотрит ли на них луна? Все это кровно меня касается, и я даже во сне не забываю о них»122.

Одна из последних наших встреч произошла в марте 1965 года — у Елены Сергеевны Булгаковой, когда исполнилось двадцать пять лет со дня смерти Михаила Афанасьевича и она собрала у себя несколько его и своих близких друзей. Близким другом Булгакова Анна Андреевна, впрочем, не была. Она с ним была связана иначе: постоянным интересом друг к другу; незыблемым взаимным доверием и уважением. Анна Андреевна не раз приходила к Булгакову в Нащокинский переулок за советом и за помощью в самые тяжелые для нее времена. Бывала она у него и просто в гостях, но редко. Повесть о Мольере и пьесу «Мольер» («Кабала святош»), не говоря уже о «Белой гвардии», «Днях Турбиных», «Беге», — все это она отлично знала, судя по точности отдельных припоминаний, и высоко ценила. Но самое большое впечатление на нее произвел, по-моему, роман «Мастер и Маргарита», который давала ей читать в 43‑м году в Ташкенте Елена Сергеевна. Ф. Г. Раневская помнит, что, прочитав последнюю из «евангельских» глав, она ей сказала: «Это гениальный писатель». Потом она этот роман перечитывала, тогда все еще в рукописи, у Елены Сергеевны в Москве и, кажется, еще сильнее была им захвачена.

К Елене Сергеевне у нее за долгие годы знакомства сложилось отношение совершенно особое. В Ташкенте, где они особенно сблизились, она посвятила ей стихотворение «Хозяйка», может быть, {489} как-то связанное с образом Маргариты из булгаковского романа:

В этой горнице колдунья


До меня жила одна;
Тень ее еще видна
Накануне новолунья.
Тень ее еще стоит
У высокого порога,
И уклончиво и строго
На меня она глядит.
Я сама не из таких,
Кто чужим подвластен чарам,
Я сама… Но, впрочем, даром
Тайн не выдаю своих.

Хотя почти всякий раз, когда мы встречались после длительного перерыва, Анна Андреевна чуть ли не прежде всего меня спрашивала о ней («Как живет Булгакова?» — почему-то всегда по фамилии), а с Еленой Сергеевной мы были близкими друзьями, думаю, что я далеко не все знаю об их отношениях. Но всегда чувствовалось, что со стороны Анны Андреевны это нечто большее, чем симпатия, уважение. По-моему, ее к ней всегда влекло какое-то чувство духовной близости. Что же касается «чар», то обаяние личности Елены Сергеевны было настолько сильным, что не поддаться ему было действительно трудно даже самому замкнутому человеку. Я никогда не встречал подобного соединения бескомпромиссно правдивой прямоты с такой душевной чуткостью. Сколько раз ее трудная судьба переходила в трагедию, какие непереносимые удары сыпались на ее бедную голову (сколько близких людей она похоронила!), и каким только чудом возрождалась ее способность так заразительно радоваться жизни, верить в людей и привлекать их к себе своей добротой, своим острым, живым умом, своей победительной, казалось, неподвластной времени женственной грацией! Какая-то удивительная легкость общения с ней, которая возникала буквально уже на пороге ее дома даже для тех, кто приходил к ней впервые, была в сущности только следствием мгновенно рождавшегося к ней доверия. У нее в доме (теперь уже не в Нащокинском, а у Никитских ворот), в светлой маленькой кухне, {490} где для вас, как бы вы ни отбивались, тут же что-то непременно поджаривалось или кипятилось на плите и где в это же время без всяких слов угадывалось ваше состояние, легко было почувствовать себя вдруг раскованным, свободным.

Доверие к ней Анны Андреевны было безграничным. Я знаю, что были какие-то сокровенные темы, на которые ей иногда надо было говорить именно и только с Еленой Сергеевной. Знаю и то, как много для нее значил тот подвиг верности однажды данному слову, который взяла на себя жена Булгакова: сделать его творчество всеобщим достоянием, чего бы ей это ни стоило, посвятить этому долгу всю свою жизнь.

И для Елены Сергеевны Ахматова значила в жизни много, очень много, и как поэт, и как человек. Особенно с того незабвенного для нее дня, вскоре после смерти Михаила Афанасьевича, когда она пришла к ней, совершенно неожиданно, со своим стихотворением, посвященным его памяти (она его включала в свой цикл «Венок мертвым»). Елена Сергеевна рассказывала мне, как это было. Когда она открыла ей дверь, Анна Андреевна сразу, еще в передней, сказала ей, с чем она к ней пришла. И добавила, что эти стихи пока придется просто запомнить. Но это оказалось совсем не просто, потому что у Елены Сергеевны, при ее отличной вообще памяти, всегда, всю жизнь, была злосчастная память на стихи — запоминать их она не умела. При виде ее слез Анна Андреевна сначала тоже растерялась, но тут же сказала, что это ничего, что она будет повторять ей строфу за строфой столько раз, сколько понадобится, что не уйдет, пока она все не запомнит. И с тех пор много лет эти стихи так и оставались только в их памяти. (Единственное исключение было потом сделано Еленой Сергеевной для меня; я запомнил их уже с ее голоса. Анне Андреевне было об этом, конечно, сообщено.)

И вот теперь, когда мы собрались в булгаковском доме через двадцать пять лет, Елена Сергеевна, зная, что стихотворение «Памяти Булгакова» уже обещано для сборника воспоминаний о нем, стала просить Анну Андреевну (а за ней и мы все) прочитать его за столом. Но, как это ни странно, какие-то строки Анна Андреевна наизусть не помнила. {491} Тут же, в соседней комнате, Елена Сергеевна напечатала текст на машинке.

И вот мы наконец слушаем: «Вот это я тебе взамен могильных роз…»

Прежде чем читать, Анна Андреевна сделала одно очень важное исправление: в строке «Мне, плакальщице дней не бывших» прежде было: «жизни бывшей», а еще раньше — «дней погибших». И оказалось, что она все помнит — листок ей не понадобился (он хранится у меня с ее подписью).

В тот же вечер, когда я провожал ее «домой», то есть в Сокольники к Л. Д. Большинцовой, у которой она тогда жила, и думал о том, как это она сейчас будет подниматься на пятый этаж, без лифта, с ее-то сердцем, вдруг начался у нас какой-то совсем неожиданный разговор.

«N. говорит про меня, что я суетная. Неужели вы тоже так думаете?» — сказала вдруг Анна Андреевна. И в этих словах, сказанных ни с того ни с сего, мне послышалась такая горечь!.. Я уж теперь не помню точно, что я ей на это ответил. Помню только, что не врал в тот момент, стараясь уверить ее в нелепости этого обвинения, хотя еще совсем недавно оно мне самому вовсе не казалось таким уж нелепым. А по какому это праву мы, относительно благополучные люди, ее судим с такой легкостью? И что такое, в сущности, эта ее теперешняя жажда успеха, неравнодушие даже к малозначительным отзывам, ее порой наивное, почти ребяческое тщеславие? Смеем ли мы не угадывать под этой шокирующей нас накипью того «кромешного варева» (ее слова), из которого ее чудом спасла — и не в таком уж далеком прошлом! — только ее непобедимая, «непокоренная» творческая воля? («Немудрено, что похоронным звоном / Звучит порой непокоренный стих…».) А эти десятилетия одиночества, когда, как сказано в «Поэме без героя», «Только зеркало зеркалу снится, / Тишина тишину сторожит», — они что же, даром проходят?

Нет, не так-то все это просто…

Ведь то, что мы легкомысленно готовы были находить в ней «суетным», на самом деле было, несомненно, чем-то связано с самыми мучительными и глубокими ее раздумьями о своей литературной судьбе, — с ее трагедией поэта, которую она однажды {492} кратко выразила словами: «Меня не знают». Ее «желание славы» было не тщеславием, а законным и столько лет остававшимся не удовлетворенным сознанием права на свое, выстраданное ею место в живой жизни современной поэзии (это — прежде всего) и в истории русской литературы.

Я уверен, что когда она с такой горечью говорила о том, что ее «не знают», она имела в виду не только «Реквием» и не только интегральный текст «Поэмы без героя», но и многое, многое другое, и более раннее и более позднее, и напечатанное и еще не изданное. Она имела в виду свое творчество в целом, в его слитном контексте и в его движении («возврата к первой манере не может быть»).

Ведь даже Марина Цветаева в записной книжке 1940/41 года отзывалась на сборник «Из шести книг» осуждающе: «… но что она делала с 1917 по 1940 год? Внутри себя». Это так понятно: она тоже была из тех, кто «не знал». Впрочем, Ахматовой и самой вдруг могло примерещиться, что у нее в стихах, в очередной книге почти сплошных переизданий, что-то слишком уж много «разных садов». Это нам теперь так ясно, что в ее поэзию вместилось, чем полнятся, чем дышат эти неслыханно сжатые строки и строфы, эти «обычные» слова, в своем сочетании почти всегда звучащие у нее так, словно они впервые сказаны, и эти для нас «необычные» слова, ставшие архаизмами, которые в сочетании с обычными живут в ее стихах новой жизнью.

Да, это все — о любви, «о великой земной любви», и о себе, конечно, как и подобает большому поэту — лирику по преимуществу. Но в таком восприятии, в таком жадном вбирании в себя окружающего мира, для которого лирический импульс иногда становится только исходным зарядом. Да, тут и петербургские «бессолнечные, мрачные сады», и многие другие сады, и голоса «несостоявшихся встреч», и призрачные белые ночи, и «розы, что напрасно расцвели», и вещие бессонницы с их «пропастями и тропами». Но тут и провидения, и «смертные полеты» памяти, и таинственная «прапамять» поэта («… Я не была здесь лет семьсот, / Но ничего не изменилось…»), и обреченные заранее вторжения «в запретнейшие зоны естества», и неотступная, ничего не прощающая себе совесть, и главное — великие {493} потрясения эпохи, «которым не было равных». Не потому ли так естественно, «без швов», переходит у нее любовная лирика в медитативную, философскую, а философская — в гражданственный эпос. Какую значительную по своему гражданственному смыслу и по внутреннему своему масштабу маленькую антологию можно было бы составить, если собрать воедино все написанное ею о Родине, Все, начиная с этой ее неистовой, почти невероятной, если вдуматься, «Молитвы» 1915 года:

Дай мне горькие годы недуга,
Задыханья, бессонницу, жар,
Отыми и ребенка, и друга,
И таинственный песенный дар —
Так молюсь за твоей литургией
После стольких томительных дней,
Чтобы туча над темной Россией
Стала облаком в славе лучей —

или даже еще раньше, начиная с «Четок», с классических строк:

Но все мне памятна до боли
Тверская скудная земля… —

и кончая широтой трагического эпилога «Поэмы без героя», знаменитым «Мужеством», «Первым дальнобойным в Ленинграде» и стихами о статуе «Ночь в Летнем саду»123 и о Ленинграде, освобожденном от блокады, увиденном ею «сквозь радугу последних слез». Сюда же, наверное, вошли бы, как одно из последних откровений ахматовской Музы, и те несколько строк, которые каким-то стоном прорвались у нее в Ташкенте в 1942 году, во время тяжкой болезни, в ожидании совсем близко подходившей смерти:

{494} А я уже стою на подступах к чему-то,
Что достается всем, но разною ценой…
На этом корабле есть для меня каюта,
И ветер в парусах — и страшная минута
Прощания с моей родной страной124
.

Сколько же сказано в этих последних полутора строчках!..


В январе 1966 года я увидел ее в больничной палате, — как оказалось потом, в последний раз. Она уже давно лежала в Боткинской больнице, очень медленно поправляясь после очередного инфаркта. Я пришел туда передать ей фрукты и на всякий случай попросил узнать, не хочет ли Анна Андреевна меня видеть. Меня тут же провели к ней в палату. Она лежала, не приподымаясь, но с высоко поднятым изголовьем. Спокойная, причесанная, с седой челкой. Явно обрадовалась и долго не отпускала. На трех соседних койках больные тихо разговаривали между собой. Принесли больничный ужин — кашу с киселем, но Анна Андреевна сказала, что «это подождет». Ни на что не жаловалась, с благодарностью перебирала всех, кто о ней заботится. И вдруг, оживившись, вспомнила про письмо, которое получила недавно из Парижа от одной давней своей поклонницы-француженки. Это письмо она тут же дала мне прочесть. В нем высказывалось сожаление, что Анна Андреевна не смогла из-за своей болезни еще раз приехать в Париж, а дальше ее горячо просили иметь в виду, что ее там ждут всегда, что в любое время в ее полном распоряжении квартира на бульваре Распай, автомобиль — с шофером, конечно; перечислялся еще какой-то {495} «персонал обслуживания», включая, кажется, и парикмахера. В письме было подчеркнуто, что она будет там жить так, как ей заблагорассудится, встречаться только с кем найдет нужным, выезжать только куда захочется и т. п.

Письмо это Анну Андреевну, по-видимому, и занимало, и забавляло. «Ну, что скажете? — спросила она, когда я кончил читать. — По-моему, мне вот только этого и не хватало».

А последний наш разговор был уже телефонный, накануне ее отъезда в санаторий с Н. А. Ольшевской, — значит, 3 марта. До этого она звонила мне раз или два и не заставала, потом я звонил, хотел прийти — тоже почему-то не вышло, она была занята. Голос по телефону показался мне обычным, довольно звонким. На вопрос, хочется ли ей в санаторий, она сказала: «Нет, совсем не хочется. Но ведь это не надолго…»

На другой день она уехала. А через день я узнал о ее смерти.


На ленинградском аэродроме, где всех нас знобило в ожидании прибытия гроба, в кадильном дыму панихид у Николы Морского, в многолюдной толпе, которую не мог вместить Дом писателей на улице Воинова, у открытой могилы на Комаровском кладбище и еще долго потом с какой-то тупой прямолинейной настойчивостью ломились в голову все одни и те же стихи:

Какое нам, в сущности, дело,


Что все превращается в прах,
Над сколькими безднами пела
И в скольких жила зеркалах.
Пускай я не сон, не отрада
И меньше всего благодать,
Но, может быть, чаще, чем надо,
Придется тебе вспоминать —
И гул затихающих строчек,
И глаз, что скрывает на дне
Тот ржавый колючий веночек
В тревожной своей тишине.

И слышался мне ее голос: «Там в конце что-то неблагополучно, с “тишиной”».



1 По-латыни это значит буквально: течение жизни, то есть автобиография вкратце.

2 Не осуществленный в «Анне Карениной» замысел — сделать синий бархатный занавес в перерыве между картинами как бы обегающим сцену кругом.

3 Через много лет И. М. Москвин писал старому киевскому театральному критику В. А. Чаговцу, отвечая на его письмо:«Помню я тебя за то, что ты так кровно, по-настоящему принял мой страдальческий образ штабс-капитана Снегирева из “Братьев Карамазовых”, которому я в свое время отдал лучшие струны моей души и сердца, а проигравши эту роль первый сезон, выбыл из работы театра на целый год. Такие роли “по-настоящему” безнаказанно играть нельзя; недаром Достоевский говорит про Снегирева, что он “сотрясается”» (письмо от 5 апреля 1938 г., хранится в архиве адресата, копия — в Музее МХАТ, архив И. М. Москвина, № 1093).


4 См.: И. М. Москвин. Статьи и материалы. Под ред. И. Крути. М., ВТО, 1948, с. 285.

5 И. М. Москвин. Статьи и материалы, с. 284. Подчеркнуто мною. — В. В.

6 Она была родной сестрой знаменитой балерины Е. В. Гельцер. Ее собственная артистическая жизнь сложилась неудачно и рано окончилась.

7 Музей МХАТ, архив И. М. Москвина.

8 Музей МХАТ, архив И. М. Москвина.

9 Там же.

10 Там же.

11 Музей МХАТ, архив И. М. Москвина.

12 Музей МХАТ, архив И. М. Москвина.

13 Музей МХАТ, архив И. М. Москвина.

14 Музей МХАТ, архив И. М. Москвина.

15 См.: «Ежегодник МХАТ» за 1943 г., с. 725.

16 В его переводе «Фауста» эта строка из монолога Поэта («Театральное вступление») передана поэтически вольно: «Когда все было впереди». Буквальный прозаический перевод: «Когда я сам только еще становился собой».

17 О М. Н. Ермоловой, как и о Дузе, о Шаляпине и о других «великих», Ольга Леонардовна вспоминала не так уж часто, но всегда очень конкретно — и зримо и слышимо. Вот, например, у меня в дневнике такая запись от 18 декабря 1947 года: «У Ольги Леонардовны. Лежит, грипп. Рассказывала о том, как Леонид Андреев упросил ее поехать к Ермоловой и уговорить ее читать “Красный смех”. “Ходила по комнате, как львица в клетке. Отказалась, конечно. Спрашиваю ее: "Почему вы, Мария Николаевна, не играете больше Ибсена?" — "Ах, нет, это не мое. Может быть, это нужно…"”. Ольга Леонардовна напомнила ей о “Боркмане”, о том, как она эту пьесу замечательно играла (интересно, почему не о “Привидениях” тоже?), но и это не убедило. “Она не любила Чехова, вообще. И не скрывала этого. Но на "Трех сестрах" плакала, пришла за кулисы”».

18 Профессор Борис Викторович Томашевский и его жена Ирина Николаевна Медведева были много лет ближайшими соседями Ольги Леонардовны. Они тогда жили в домике на самом мысу, с трех сторон окруженном морем.

19 Р. К. Трегубов. Он и его жена, Капитолина Николаевна, с давних пор сторожили домик О. Л. и ухаживали за садом. О. Л. их очень любила, особенно Капитолину, маленькую худенькую старушку из бывших прислуг, которая отличалась необыкновенно острым умом, бешеным, хотя и сдерживаемым темпераментом и способностью изрекать иногда совершенно неожиданные афоризмы. В другом письме Ольга Леонардовна мне пишет: «Наша гурзуфская Капитоша ругается на “презренную старость” — вот и я так».

20 7 ноября 1950 г. на основной сцене МХАТ состоялась премьера пьесы Е. Ю. Мальцева и Н. А. Венкстерн «Вторая любовь», поставленной В. Я. Станицыным. Молодая актриса Е. А. Хромова играла в этом спектакле одну из главных ролей.

21 А. М. Данилович, первая жена В. В. Шверубовича.

22 В библиотеке Василия Ивановича сохранился экземпляр «Мещерской стороны» — в издании Детгиза, в котором его рукой тщательно вписана целая страница этой повести, почему-то опущенная Издательством детской литературы: так он расстроился и возмутился, не найдя в книге того, что любил.

23 М. П. Лилина.

24 Софья Ивановна Бакланова — друг О. Л. Книппер-Чеховой; Василий Иванович очень ее любил.

25 В это время в МХАТ шла работа над новым спектаклем «Три сестры», безрадостная, а иногда даже мучительная для Василия Ивановича, который, репетируя роль Вершинина, едва ли не впервые не находил внутреннего контакта с режиссурой Вл. И. Немировича-Данченко. Эту роль, доведенную им до генеральных репетиций, Качалов так и не сыграл.

26 Елена Владимировна Дмитраш, жена В. В. Шверубовича.

27 МХАТ возобновлял тогда «Смерть Пазухина» М. Е. Салтыкова-Щедрина, и М. М. Тарханов репетировал роль Фурначева.

28 Так мы иногда в театре называли между собой Вл. И. Немировича-Данченко.

29 Такая «злая» публика действительно нашлась тогда в зрительном зале Художественного театра. Кое‑кто, преимущественно из среды околотеатральной, и сейчас вспоминает в этом спектакле только «старое лицо», легко забывая «полное внутреннее соответствие».

30 Подробная запись об этой генеральной репетиции сохранилась в дневнике Л. М. Леонидова. Он пишет: «Качалов показывает секрет молодости. Играет очень просто, совсем не по-качаловски, бережет себя для 4‑го акта. Вообще будет царем спектакля. Хорошо придумали, назначив его в “Горе от ума”, — не только для спектакля, но и для него самого. Он, как никто, тяжело переживает свою старость, а тут, я думаю, помолодеет. Взлет» (Л. М. Леонидов. М., «Искусство», 1960, с. 411).

31 Старый товарищ по сцене, Н. П. Асланов, под впечатлением этой репетиции писал ему: «… и лишь сегодня — 25 октября 1938 года — как я счастлив, что дожил до этого дня! — лишь сегодня я впервые (а я на сцене тридцать пять лет), впервые я увидел настоящего живого человека. Этого человека я любил, ему сочувствовал, с ним вместе страдал, с ним вместе был влюблен в эту прелестную девицу, — я жил вместе с ним. И вот это — что твой сегодняшний герой не был обычным театральным героем, хотя бы и блестяще сыгранным, хотя бы чрезвычайно картинным, хотя бы с теми “нотками” в голосе, на которые был такой мастер покойный Ф. П. Горев, а человеком с теми же нервами и с той же кровью, как я, как все те, кто так искренно аплодировал тебе сегодня, — вот это и есть самое настоящее, самое ценное».

32 А. И. Степанова.

33 Речь шла о целой серии предъюбилейных вечеров: состоялись вечера В. И. Качалова, О. Л. Книппер-Чеховой и И. М. Москвина.

34 В пьесе К. Гамсуна «У жизни в лапах».

35 К. С. Станиславский.

36 В этом В. И. ошибался, достаточно прочитать некоторые письма к нему М. П. Лилиной, чтобы убедиться в обратном (см.: Василий Иванович Качалов. Сборник статей, воспоминаний, писем. М., «Искусство», 1954).

37 Им написана прекрасная книга — «О людях, о театре и о себе», в которой центральное место занимают воспоминания о В. И. Качалове. Нижеприведенным воспоминанием он со мной поделился задолго до выхода в свет своей книги.

38 См.: Качалов В. И. Встречи с Есениным, — «Красная нива», 1928, № 2.

39 Сказано это было в сильном волнении, очень резко и по совершенно конкретному поводу: Степан Евгеньевич в апреле 1941 года тяжело заболел, а в театре, как рассказали Василию Ивановичу, к этому отнеслись без должного внимания. «Для него надо сделать все, слышите, все!» — вдруг криком вырвалось у него. Разумеется, материальную помощь от тут же взял на себя, У меня в дневнике: «На днях, во время спектакля “На дне”, В. И. опять спрашивал про Степочку у одевальщиков и у меня, все ли сделано».

40 В 1904 году Н. Э. Бауман нелегально жил в квартире Качаловых, скрываясь от полиции. Перед тем как выйти куда-нибудь из дому, ему приходилось гримироваться. Н. И. Комаровская знала его тогда под именем Ивана Сергеевича.

41 Репетиционный зал Комической оперы (Музыкальной студии МХАТ).

42 Это была неправда. Как раз в это время Василий Иванович часто и тяжело болел.

43 Драма Паоло Джакометти, в итальянском оригинале называющаяся «Гражданская смерть»; название было изменено А. Н. Островским в его переводе этой пьесы.

44 См.: Василий Иванович Качалов. Сборник статей, воспоминаний, писем, с. 25 – 27.

45 8 декабря 1940 года он писал А. В. Агапитовой: «Сейчас слушал передачу из Зала Чайковского. Среди жуткой халтуры… прямо заслушался и заволновался Гиацинтовой в “Белых ночах”, — такая свежесть и мастерство».

46 Премьера «Трех сестер» прошла весной 1940 года без Качалова. Но в конце ноября Немирович-Данченко решил возобновить работу с ним. У меня 22 ноября в Дневнике: «26‑го с Немировичем будет репетировать Василий Иванович. Как сказала сегодня Бокшанская, Вл. И. заранее огорчается и злится: “Качалов опять будет тянуть на старое, он так недоверчиво принимает все, что я говорю”. А 30‑го уже играть днем шефский спектакль!»27 ноября. «Вас. Ив. репетировал. Играл скромно, притушивает себя. Слово Чехова у него — живое. Нет сухости, но и нет большой теплоты. Не спокойно все — не улеглось в душе. В зал никого не впускали. Я сказал Василию Ивановичу, что и завтра можно закрыть двери, он рассердился: “Ах, да мне это совершенно все равно”. Во время этой репетиции он, оказывается, сказал у себя в уборной М. Г. Фалееву: “Ну, кончено. Больше вы меня здесь не увидите”».


47 В «Талантах и поклонниках» А. Н. Островского.

48 Качалов В. И. Встречи с Есениным. — «Красная нива», 1928, № 2.

49 Василий Иванович хотел помочь Владлену Давыдову попробовать свои силы на радио. Н. О. Волконский был в то время режиссером многих литературных радиопередач.

50 Зам. директора МХАТ по административно-хозяйственной части. Прототип «управляющего материальным фондом театра» из «Театрального романа» М. Булгакова.

51 Младший сын Елены Сергеевны.

52 Кроме лиц, уже упомянутых выше, я не раз видел у Булгаковых В. О. Топоркова, Г. Г. Конского, Николая и Бориса Эрдманов, П. С. Попова с женой — Анной Ильиничной Толстой. С. А. Ермолинский приходил обычно с женой, Марикой Артемьевной. Частым гостем был здесь и главный администратор МХАТ Ф. Н. Михальский, его Булгаковы очень любили.

53 В дневнике Елены Сергеевны после второго чтения, 2 мая: «Миша за ужином говорил: “Вот скоро сдам, пойдет в печать”. Все стыдливо хихикали». Очевидно, приняли это за какую-то горькую шутку?..

54 Калишьян Григорий Михайлович с 1938 по 1942 год был сначала помощником, а потом и. о. директора МХАТ.

55 См. воспоминания С. А. Ермолинского в его книге «Драматические сочинения» (М., «Искусство», 1982, с. 652 – 653).

56 См. с. 204 – 220.

57 Булгаков М. А. Собр. соч. в 5‑ти т., т. 1. М., «Худож. лит.», 1989, с. 52.

58 «Свирель Пана», 1923, № 1.

59 Стихи А. А. Ахматовой приводятся по книге: Анна Ахматова. Стихотворения и поэмы. Л., «Сов. писатель», 1976 («Библиотека поэта».) Другие источники оговариваются.

60 А. Ахматова. Листки из дневника, рукопись. Государственная публичная библиотека имени М. Е. Салтыкова-Щедрина. Отдел рукописей, ф. 1073, № 81. В дальнейшем ссылки на этот фонд даются в тексте с указанием «ГПБ».

61 Мое перевернутое лицо при этом ее признании ей, очевидно, запомнилось. Много лет спустя, рассказывая обо мне Надежде Яковлевне Мандельштам, вдове поэта, перед тем как нас познакомить, она ее предупредила: «Только не говорите ему, что вы тоже не любите Чехова. Вам он этого не простит».Анна Андреевна, к сожалению, так и не успела потом открыть для себя Чехова, чеховский мир, как это произошло в начале 40‑х гг. с Пастернаком, который ведь тоже раньше оставался к нему холоден (слышал это от него самого, и не раз).


62 См.: «Альманах Муз». Пг., «Фелана», 1916; в том же альманахе — четыре стихотворения Анны Ахматовой.

63 У Пастернака есть раннее — и превосходное — стихотворение, кончающееся строфой:Грех думать, ты не из весталок!

Вошла со стулом,

Как с полки, жизнь мою достала

И пыль обдула.




64 Строфа эта, первоначально предназначавшаяся для стихотворения «И снова осень валит Тамерланом…» (1947), впоследствии как будто приобрела право на отдельное существование. Именно так мне ее Анна Андреевна и продиктовала.

65 Опубликовано Л. А. Мандрыкиной в сборнике «Книги, архивы, автографы» (М., «Книга», 1973, с. 74).

66 Это была ныне покойная Хана Вульфовна Горенко, бывшая жена младшего брата Анны Андреевны, которая постоянно жила в Риге и приезжала к Анне Андреевне в Комарово, когда та жила там одна.

67 То есть, в то лето первый.

68 Это была не строфа, а целая часть эпилога «Поэмы без героя», один из ее «курсивов»:А за проволокой колючей,

В самом сердце тайги дремучей,

Я не знаю, который год,

Ставший горстью лагерной пыли,

Ставший сказкой из страшной были,

Мой двойник на допрос идет.

А потом он идет с допроса,

Двум посланцам Девки Безносой

Суждено охранять его,

И я слышу даже отсюда —

Неужели это не чудо! —

Звуки голоса своего:

За тебя я заплатила

чистоганом,

Ровно десять лет ходила

под наганом,

Ни налево, ни направо

не глядела,

А за мной худая слава шелестела.

Меня, конечно, поразил образ «горсти лагерной пыли». Анна Андреевна сказала, что это, собственно, цитата; она слыхала, что Берия кому-то грозил: я тебя в лагерную пыль превращу!




69 Если б все, кто помощи душевнойУ меня просил на этом свете,

Все юродивые и немые,

Брошенные жены и калеки,

Каторжники и самоубийцы

Мне прислали по одной копейке, —

Стала б я богаче всех в Египте,

Как говаривал Кузмин покойный.

Но они не слали мне копейки,

А со мной своей делились силой.

И я стала всех сильней на свете,

Так что даже это мне не трудно.

«… богаче всех в Египте» — цитата из «Александрийских песен» М. Кузмина.




70 То есть свое исследование «об обстоятельствах и причине гибели поэта». Статья «Александрина» впервые напечатана в журнале «Звезда», № 2 за 1973 г.; «Гибель Пушкина» — в журнале «Вопросы литературы», № 3 за 1973 г. Обе публикации принадлежат Э. Г. Герштейн.

71 Книга «Бег времени» вышла в 1965 г. (последнее прижизненное издание стихотворений Анны Ахматовой).

72 Оставляю неточный пересказ, чтобы сохранить достоверность дневника. У Ахматовой — «Из черных песен»:Прав, что не взял меня с собой

И не назвал своей подругой.

Я стала песней и судьбой,

Ночной бессонницей и вьюгой.


Меня бы не узнали вы

На пригородном полустанке

В той молодящейся, увы,

И деловитой парижанке.




73 В журнале «Огонек» за 1950 год был опубликован цикл стихотворений «Слава миру», которым Анна Андреевна пыталась спасти сына, незадолго до того арестованного в третий раз и находившегося в лагере.

74 Аня Каминская, дочь Ирины Николаевны Пуниной; Анна Андреевна называла ее своей внучкой.

75 В одной из черновых рукописей воспоминаний Анны Андреевны о Мандельштаме я нашел дословно то же самое о его отношении к поэзии Марины Цветаевой, но с очень существенным добавлением: «О Марине: “я — антицветаевец”, — может быть, оттого, что зарубежная Цветаева осталась ему неизвестной».

76 ГПБ, № 76, 81.

77 «Наступает исторический момент» (франц.).

78 По должности.

79 См. «Поэму без героя», главу первую «Петербургской повести».

80 Текст этого стихотворения приводится по авторизованной машинописи ГПБ, № 73, картон сборника «Нечет». Строка «И с запахом бессмертных роз» имеет вариант: «И с запахом священных роз». В публикации «Библиотеки поэта» воспроизведен автограф ЦГАЛИ.

81 Буквально: в защиту своего дома (латин.). Здесь: о себе.

82 ГПБ, № 194.

83 Анна Андреевна как-то связывала с собой еще два стихотворения Мандельштама этого времени. Оба обозначены в первых редакциях ее воспоминаний о нем. Это «Что поют часы-кузнечик…» и, «может быть», «Когда на площадях и в тишине келейной…». По поводу первого — «Что пою? часы-кузнечик…» — А. А. продиктовала как-то Л. Д. Стенич-Большинцовой: «Это мы вместе топили печку; у меня жар — я мерю температуру. — “Лихорадка шелестит, / И шуршит сухая печка. / Это красный шелк горит”». Н. И. Харджиев пишет в комментарии к этому стихотворению: «По сообщению А. А. Ахматовой, Мандельштам, беседуя с нею у горящей печки, сказал, что огонь похож на красный шелк».

84 Было еще одно стихотворение 1910 года. Анна Андреевна его не любила и относилась к нему с каким-то сомнением, считая его еще не очень «мандельштамовским», скорее, кем-то навеянным, может быть, разговорами о ней с В. К. Шилейко, «который тогда нечто подобное говорил обо мне».Это стихотворение, конечно, трудно причислить к лучшим среди ранних стихов Мандельштама, но есть что-то вещее в его начале:

Как Черный ангел на снегу

Ты показалась мне сегодня,

И утаить я не могу,

Что на тебе печать господня.

Такая странная печать —

Как бы дарованная свыше —

Что кажется: в церковной нише

Тебе назначено стоять…


85 На это, по-видимому, одновременно со мной обратили внимание А. Морозов и В. Борисов (см.: Мандельштам О. Э. Записи разных лет. Примечания. — «Вопр. лит.», 1968, № 4, с. 204).

86 Музы — примеч. А. А. Ахматовой.

87 По существу этой проблемы можно найти много ценного в исследованиях В. М. Жирмунского в его книгах «Вопросы теории литературы» («Academia», 1928), «Теория литературы. Поэтика. Стилистика» (Л., 1977 — в это издание вошла и позднейшая его работа «Анна Ахматова и Александр Блок», впервые напечатанная в журнале «Русская литература» (1970, № 3), а также в статье Д. Е. Максимова «Ахматова о Блоке» («Звезда», 1967, № 12)).

88 «Звезда», 1967, № 12.

89 Из стихотворения Ахматовой 1921 г., посвященного памяти Блока: «А Смоленская нынче именинница…»

90 Что войны, что чума? — конец им виден скорый,Их приговор почти произнесен.

Но кто нас защитит от ужаса, который

Был бегом времени когда-то наречен?

(В издании «Библиотеки поэта» ошибочно датировано 1962 годом.)




91 В «Библиотеке поэта» эти строки напечатаны в виде самостоятельного стихотворения, по автографу (ЦГАЛИ):От меня, как от той графини,

Шел по лесенке винтовой,

Чтоб увидеть рассветный, синий

Страшный час над страшной Невой.



1958 (?)


92 Это первоначальная редакция начала пятого стихотворения — «Зов» — из цикла «Полночные стихи». В окончательной редакции: «В которую-то из сонат / Тебя я спрячу осторожно».

93 ГПБ, ф. 1088, № 297.

94 У меня есть любительская фотография: Жерар Филип у дочери Модильяни, Жанны; по ее словам, он пришел к ней «просить прощения за то, что так плохо сыграл эту роль». Она смотрит на него с нежностью.

95 А все-таки помню, как она мне однажды ответила на ламентации о том, кому же сейчас нужны все эти мои бесконечные лекции и семинары по истории МХАТ: «Напрасно вы так думаете, вы делаете большое культурное дело». Различным россказням о ее презрительно-враждебном отношении к Станиславскому я просто не верю, — разве что к «системе», о которой она, конечно, могла знать только понаслышке. При мне она как-то говорила о Станиславском и Немировиче-Данченко с сыном Леонида Андреева, Вадимом, очень серьезно и уважительно.

96 Было еще и второе название, в скобках: «Пролог, или Сон во сне».

97 О Прусте я потом нашел такие строки в ее письме Н. Н. Пунину 16 – 17 февраля 1937 г. из больницы: «Читаю Пруста с ужасом и наслаждением. Думаю, что мы его любим так, как современники любили Байрона» (ЦГАЛИ, ф. 2633, оп. 1, ед. хр. 8).

98 ГПБ, № 84.

99 Эта книга давно уже издана: А. Ахматова. О Пушкине. Составитель и автор послесловия и примечаний Э. Г. Герштейн. Л., 1977.

100 Анна Андреевна говорила, что «Голодай» — это давным-давно искаженное жителями петербургских окраин название острова Holiday (по-английски: праздник, день отдыха). При Петре он был, очевидно, гораздо привлекательней, его еще не покрывали болота и топи. Голландские и английские шкиперы со своими семействами устраивали там пикники.

101 «Aere perennius» (латин.) — прочнее меди. Цитата из Горация.

102 Это стихотворение было поставлено самой Анной Андреевной непосредственно за стихотворением «Многим» в плане-перечне «Издания в трех томах» (ГПБ, № 84), вероятно, в начале 60‑х годов.

103 И это торжество предвосхищая,Я высший миг сейчас переживаю.

(Перевод Б. Пастернака)

В издании «Библиотеки поэта» в комментарии указывается другой эпиграф из «Фауста», на другой рукописи этого стихотворения: «Остановись, мгновенье».


104 Строка «Щедро взыскана дивной судьбою» — той же стилистической природы, что и пушкинские строчки в стихотворении «Наполеон»:Чудесный жребий совершился.

Угас великий человек…




105 Первоначальная редакция опубликована в издании «Библиотеки поэта» как вариант.

106 «Звезда», 1973, № 2.

107 ГПБ, № 174. Копия, машинопись.

108 Эта форма подчеркнута многоточием в начале и первым словом, написанным с маленькой буквы, то есть идет как бы продолжение каких-то записей.

109 Настольной книгой (франц.).

110 «Anno Domini» — два изд[ания]. Второе берл[инское] (1923) — одна из причин запрещения. (Сноска А. А. Ахматовой, рукописная.)

111 В одном из разговоров со мной Анна Андреевна уточняла: «Не понравилось стихотворение 1922 года. “Не с теми я, кто бросил землю…”, то есть вторая его половина».(А здесь, в глухом чаду пожара

Остаток юности губя,

Мы ни единого удара

Не отклонили от себя.


И знаем, что в оценке поздней

Оправдан будет каждый час…

Но в мире нет людей бесслезней,

Надменнее и проще нас.)




112 «“Мы не можем сочувствовать женщине, которая не знала, когда ей умереть”, — писал Перцов, и это самая “приличная” фраза из его статьи (“Жизнь искусства”, 1925)», — добавила позднее Анна Андреевна.

113 Кстати сказать, свою первую в жизни рецензию я написал на эту статью Ахматовой. Она была опубликована в московской немецкой газете «Moskauer Rundschau» за 1932 год.

114 Второй антракт (1946 – 1958), к счастью, можно не пояснять. Все ясно само собой. (Примечание А. А. Ахматовой, автограф.)

115 Свидетельство Д. Е. Максимова в цитированной выше статье.

116 См.: Аверинцев С. С. Поэзия Вячеслава Иванова. — «Вопр. лит.», 1975, № 8.

117 «В начале века». Поэма начиналась строкой: «Гаагский голубь реял над вселенной…» (ГПБ).

118 Стихотворение «Мелхола» было начато Ахматовой в 1922 году, а завершилась работа над ним только в 1961‑м. В архиве ГПБ сохранилось много вариантов и набросков.

119 В одной из записных книжек об этом говорится следующее (очевидно, в опровержение очередных вымыслов западных мемуаристов): «На самом деле было так: Н. С. Гумилев после нашего возвращения из Парижа (летом 1910) повел меня к В. Иванову. Он спросил, пишу ли я стихи (в комнате были только мы втроем), и я прочитала ему “И когда друг друга проклинали…” (1909) и что-то еще (кажется, “Пришли и сказали…”). Он кисло улыбнулся и сказал: “Какой густой романтизм”, что по-тогдашнему было весьма сомнительным комплиментом».

120 И. Н. Пунина.

121 Это все — о «будке» в Комарове. — В. В.

122 ГПБ, № 194.

123 Может быть, не все сразу вспомнят это стихотворение, с его неповторимо нежной и трагической нотой, — на всякий случай, напоминаю: Nox

Статуя «Ночь» в Летнем саду

Ноченька!

В звездном покрывале,

В траурных маках, с бессонной совой…

Доченька!

Как мы тебя укрывали

Свежей садовой землей.

Пусты теперь Дионисовы чаши,

Заплаканы взоры любви…

Это проходят над городом нашим

Страшные сестры твои.

Когда вам случится проходить по Летнему саду, подойдите поближе к этой «Ночи», и вы сразу поймете, почему Ахматова выбрала именно эту статую Бонацца среди множества других скульптур, белеющих в густых аллеях. В этом тяжелом, тревожном сне стоя, в этой страдальчески поднятой ко лбу руке, в слегка склоненной голове и плотно сжатых губах есть что-то близкое ахматовской «тишине».




124 Курсив мой. — В. В.


Поделитесь с Вашими друзьями:
1   ...   20   21   22   23   24   25   26   27   28


База данных защищена авторским правом ©grazit.ru 2017
обратиться к администрации

    Главная страница