Воспоминания с комментариями. 2‑е изд., доп. М.: Искусство, 1991. 496 с. «Театральные мемуары»



страница4/28
Дата02.06.2018
Размер5,69 Mb.
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   28
{44} не смеет». К таким выступлениям он всегда готовился напряженно и с волнением, — это видно хотя бы по вариантам его тезисов, бегло набросанных карандашом все на тех же блокнотных листках.

У Владимира Ивановича было удивительное свойство (или это шло просто от непререкаемости его авторитета?): вокруг него мгновенно утихала любая театральная суматоха или сумятица, даже во время первых, так называемых адовых генеральных репетиций, когда все части спектакля еще не пригнаны друг к другу и это будоражит нервы актеров, не говоря уже о всевозможных заседаниях и собраниях в театре, на которых он присутствовал. Как-то само собой под его председательством, по крайней мере в те времена, которые я застал в театре, становились невозможными, немыслимыми пустые словопрения, демагогическое ханжество, увиливание от прямых ответов на острый вопрос и все тому подобное. Либо сам скажет что-то веское, решающее, исключающее компромисс, либо вовремя вызовет на высказывание своих ближайших помощников — Сахновского, Маркова, а то и кого-нибудь из наиболее чтимых «стариков» — Москвина, Леонидова, даже такого всегда молчаливого Качалова, или кого-нибудь из самых горячих вожаков среднего поколения актеров — Хмелева, например. А потом еще раз сам скажет свое слово, часто неожиданное и вовсе не всегда окончательное, но, во всяком случае, очень далекое от формального председательского «подытоживания». Определенное решение какого-либо сложного вопроса могло быть им и отложено, если он видел, что оно еще не созрело, но в каком направлении его искать, становилось ясно всем.

Я очень любил и те собрания-приемы, которые Владимир Иванович изредка устраивал в МХАТ для писателей, критиков, профессоров-литературоведов, обычно в связи с репертуаром, с заботами о его расширении и углублении. Происходили они в так называемом Новом репетиционном помещении, чуть повыше бельэтажа по внутренней, не для публики, лестнице. Там расставлялся большой стол или устраивалась уютная «гостиная» с маленькими столиками, диванами и креслами. Владимир Иванович {45} умел создать обстановку для непринужденной, свободной беседы без «речей», но и в этой обстановке я не помню болтовни; деловой смысл собрания в ней не утрачивался, и тоже, главным образом, благодаря его присутствию. При этом он любил, чтобы на столе был сервирован чай с бутербродами, пирожками, пирожными и фруктами; сам, бывало, продумывал меню, а уж Ольге Сергеевне поручалось заказать это все и проследить, чтобы наш суровый на вид, но добрейший и всеми любимый «буфетчик» Алексей Александрович Прокофьев по старости чего-нибудь не забыл (он теперь именовался в театре «зав. цехом питания», а когда-то держал буфет еще в Обществе искусства и литературы, откуда Константин Сергеевич взял его в только что народившийся Московский Художественно-Общедоступный театр. Старые москвичи, конечно, и теперь еще помнят его в отделанном светлыми циновками «чайном фойе», за стойкой с фруктовыми вазами и огромным серебряным самоваром).

С одним из таких приемов у меня в памяти связан весьма неожиданный эпизод. Надо сказать, что Владимир Иванович обыкновенно заранее заботливо напоминал Ольге Сергеевне о том, чтобы она, потчуя гостей, имела в виду, что некоторые наши «старики», как, например, Леонид Миронович и Василий Иванович — хронические диабетики, им предписана диета, а они могут не устоять перед соблазном, так что пирожные и сладкие рожки с маком, например, на которые такой мастер Прокофьев, лучше ставить от них как можно дальше. Сам он тоже был на строгой диете. За ней неусыпно следил наш театральный врач, Алексей Люцианович Иверов, его «лейб-медик». И вот, взбегая по лестнице в Новое репетиционное, я вдруг с изумлением вижу, что на площадке, прячась за полуоткрытой дверью, стоит Владимир Иванович с большим куском жирной розовой лососины (без хлеба!) в руке и явно готовится отправить его целиком в рот. Увидев меня, он на секунду замер, потом, очевидно, решив, что я ему не помеха, спокойно завершил свое преступление. Вытер руку и бороду платком, погрозил мне и шепотом сказал: «Если вы мужчина, то вы об этом, надеюсь, промолчите». Я покорно {46} поплелся за ним к столу, за которым он тут же стал очень оживленно рекомендовать гостям попробовать «великолепной лососины».

На эти приемы Владимир Иванович приезжал особенно элегантно одетый, в черном вечернем костюме, при орденах, как на премьеру. Но на своих премьерах он всегда бывал, как мне казалось, как-то не очень самим собой, что-то в нем появлялось напряженное, неспокойное, какие-то лишние мелькали жесты, когда он шел по среднему проходу партера к своему месту с медной дощечкой. Ему не приходилось ждать оваций публики, они возникали неизменно, а пожалуй, можно было подумать, что он их ждет и уже заранее к ним готовится. Другое дело, когда он в конце спектакля выходил на поклоны вместе с актерами. Тут он бывал и обаятелен, и артистичен, и широк в своем умении воздать должное каждому из исполнителей главных, а часто и не только главных ролей, художнику спектакля и вообще всем участникам постановки. Если спектакль действительно, по его мнению, того заслуживал, он умел сделать из премьеры настоящий праздник театра, но в то же время жестоко преследовал любую попытку искусственного раздувания успеха: излишне поспешное повторное открывание занавеса на поклоны, заранее приготовленные администрацией корзины цветов и т. п.

Но обычнее всего остального и, конечно, значительнее всего были для нас его приезды в театр на репетицию.

Репетиция была воистину центром, средоточием, главным содержанием не только его дня, но его жизни. Без нее его жизнь потеряла бы смысл, — это можно сказать не боясь преувеличения. Ее не заполнили бы ни мемуары, ни даже та «книга о работе с актером», которой ждал от него Станиславский и о которой он до конца своих дней продолжал думать; ее не заменило бы ни руководство театрами, ни самая интенсивная общественная деятельность. Даже во время своего мучительно долгого отрыва от МХАТ во время войны, оказавшись сначала в Нальчике, потом в Тбилиси вместе с группой «стариков» театра, он в сущности только тем и жил, что дни и ночи был занят сплошной, неотступной подготовкой к репетициям пьесы, которой {47} он был тогда всецело увлечен, — «Антоний и Клеопатра» Шекспира. Мыслями о предстоящих репетициях были переполнены и многие его письма, независимо от того, короткие они были или длинные, выливались ли в объемистую рукопись режиссерского толкования роли или ограничивались одним, но заветным его «словечком» актеру, волнующемуся перед генеральной репетицией.

Почему же до самого конца, всегда, неизменно именно репетиция, встреча с актерами, занимала такое огромное, такое решающее место в его жизни?

По-моему, это так понятно! Да потому, что здесь-то и раскрывался вовсю, здесь-то и расцветал и торжествовал его главный человеческий дар, его несравненный театральный талант — угадывания, отклика, оплодотворения. Здесь-то он и вступал на свой единственно истинный путь — творческого расточения себя во имя не единолично своих, всегда общих, совместных, но им одухотворенных созданий театрального искусства. Пусть потом одни его в этих созданиях не заметят (в первую очередь зрители, но и многие знатоки-критики тоже), другие забудут, третьи поспешат заслонить собой, а оценят лишь очень немногие. Все равно этот дар угадывания и вызова к жизни того, что часто таится и дремлет даже в самом талантливом актере, даже в признанном «властителе дум», был для Владимира Ивановича высшим счастьем. Да и что в этом удивительного? Ведь мы же все по-настоящему живем только тем, в чем можем проявить себя, и проявить полноценно, хотя бы в собственных глазах. А люди выдающегося таланта — тем более. К тому же, как у Пастернака в стихах говорится:

Жизнь ведь тоже только миг,
Только растворенье
Нас самих во всех других,
Как бы им в даренье.

Но «даренье»-то это, к несчастью, нередко оказывается коварным и мстительным. Вот и Владимиру Ивановичу его счастливый дар обходился дорого. Да, конечно, он был его драгоценным достоянием, но, мне кажется, он сам по временам сознавал, что этот дар таит в себе какую-то его пожизненную {48} обреченность. Да он и говорил об этом — кто из знавших его близко этого не помнит? Он только не думал, наверно, что обреченность эта будет и посмертной тоже. Речь здесь идет не только о его странной судьбе в учебниках и обзорах истории театра, о широко распространенных несправедливых, необъективных, а то и предвзятых представлениях о нем. И даже не о том, что так и не сложилась до сих пор та мировая слава, которой как будто заслуживает лично им созданное (подумать только: Чехов, Достоевский, Толстой, открытые им Театру… Москвин, Качалов, Леонидов, которых в первую очередь именно он «заставил прославиться»…). Я сейчас не об этом. С некоторых пор я почему-то не могу отделаться от мыслей о его одиночестве.


Сложная это тема — одиночество Немировича-Данченко. Могу поделиться с читателем только своими домыслами, правда основанными на впечатлениях, так или иначе возникавших вблизи от него, в редких непосредственных к нему приближениях, в его кругу, в общении с «его» актерами.

Как это ни странно, как ни парадоксально, но думаю я о его одиночестве прежде всего в связи вот с этим самым его даром высокого духовного общения с другими людьми, людьми искусства, которые попадали в его творческую орбиту. Дар интуиции, глубочайшего и тончайшего проникновения в другую творческую натуру, в другой внутренний мир, совершаемого ради каких-то решающих и благодетельных перемен, так часто требующий «перестройки», «пересмотра», «перемалывания своих недостатков» (это его слова), а главное, открытия новых стимулов, новых источников творчества, — такой дар по самому своему существу исключал взаимность. Вызывая удивление, преклонение, благодарность (чаще не сразу, а потом, в конечном итоге), рожденный любовью, он ответной любви не вызывал. Он ценился в театре всеми, не исключая и самого Станиславского, даже не на вес золота, как говорится, а вообще, может быть, сверх обычных оценок («мудрый», — недаром этот эпитет так прочно прилип к Владимиру Ивановичу в театре). {49} Но мощность, неожиданность и неизбежная болезненность этих тончайших проникновений, этих любовью продиктованных, но неумолимых требований, этих душевных поворотов на 180 градусов, ставящих иной раз на острейшую грань самый смысл прожитого в искусстве, — все это почему-то вызывало инстинкт последующего немедленного отхода, а не усугубления близости с «мудрым», «всезнающим» Владимиром Ивановичем. Больше того, даже в самых благородных натурах это вызывало иногда, наряду с благодарностью и уважением, какую-то дьявольски злорадную готовность подметить и при случае подчеркнуть — как бы в ответ — его противоречия, его недостатки, его слабости. Я замечал это не только у Леонидова, но даже у Качалова, это проскальзывало иногда у Марии Петровны Лилиной, которая очень любила с ним работать, и особенно сгущалось в «буфетных» и закулисных разговорах почти всех наших «средняков», то есть актеров второго поколения. Многим ведь вообще свойственно мстить, хотя бы даже и беззлобно, хотя бы невольно за свои исповеди (вспомним это в максимуме — у Достоевского), а актерам, с их постоянным перенапряжением, с их сверхчувствительностью, я думаю, в особенности. Ну, а так называемые «интимные репетиции с Владимиром Ивановичем», очевидно, без исповеди были бы невозможны. В работе ему нужен был весь человек — актер, во всяком случае что-то от этого «всего», от сущности, а не то или другое качество мастерства и не та или другая склонность.

Правда, по некоторым его письмам и по доходившим до меня рассказам видно, что только в каких-то редчайших случаях тут имела место «хирургия», вправление суставов, прямая атака. Гораздо чаще бывало другое: осторожные подступы к «запретнейшим зонам естества», как бы подталкивание, наведение на необходимость заглянуть в себя по-гамлетовски «очами души», переворошить себя до дна, может быть иной раз со слезами, с отчаяньем, с бессонными ночами, очиститься от скверны, чтобы раскопать на дне души дремлющее творческое начало. Отказаться от легкого успеха, перестать хотеть нравиться. Прийти к какой-то самой трудной смелости, чтобы найти то, «о чем {50} и своей подушке ночью не расскажешь» (его любимое выражение). И, не называя этого никаким именем, суметь «зажить» этим в данной работе, а иногда и не только в данной, а вообще, надолго.

Актеры очень охотно называли Владимира Ивановича «учителем», «учителем сцены». Но что-то заставляло их держаться от своего «учителя» на почтительном расстоянии почти буквально. Какую-то непереходимость грани между ним и ими, какую-то его отдаленность от них словно заранее предполагал тот дар, который они в нем больше всего ценили.

Но, может быть, еще и в том было дело, что, требуя предельного самораскрытия и вызывая его, Владимир Иванович, по-моему, никогда до конца не раскрывался сам. Как бы он ни любил актера, как бы ни «ставил себя на его место» в поисках образа — беспрерывно, неотрывно, «всем существом», как бы ни растрачивал ради него себя, свои силы и нервы, свои дни и ночи, — все равно его «интимная репетиция» рождала интимность одностороннюю. Он сам оставался для всех закрытым.

Что-то замкнутое было в его натуре. И открытого обаяния, того обаяния, которое он сам привык называть в театре «заразительным», обаяния-магнита в нем не было, хотя бывал он и по-настоящему добр, и широк, и чуток в своих откликах на переживания других людей. Раскрывался он до конца только в очень редкие, так сказать, экстраординарные секунды своих репетиционных «показов», когда ему вдруг, к изумлению окружающих, удавалось вызвать в самом себе, в своей собственной подспудной актерской природе «аффект», к которому он хотел подвести того, с кем он репетировал. Так, он на моих глазах становился вдруг неузнаваемым, «показывая» Тарасовой «Обираловку» в «Анне Карениной», а Ливанову — Гамлета «на грани безумия», после встречи с тенью отца, когда у него «вот‑вот расколется череп». То же бывало, по рассказам очевидцев, и в Музыкальном театре, когда он, например, однажды на репетиции «Травиаты» пошел на сцену, сел к столу и, заливаясь слезами, сыграл за Кемарскую прощальное письмо Виолетты. П. А. Марков недаром на всю {51} жизнь запомнил, как это тогда потрясло всех присутствующих.

Я еще застал то время, когда Владимир Иванович приезжал в театр не на два‑три часа, а, бывало, и на целый день, когда он и репетировал дольше, и потом принимал у себя в кабинете, и ходил по театру, и даже оставался иногда посмотреть вечерний спектакль (с перерывами, разумеется, с коротким отдыхом там, у себя, на диване, с незатейливыми трапезами, которые подавались ему туда же, и, уж конечно, не без вторжений доктора Иверова с каплями или облаткой лекарства). Мне казалось, что он так долго задерживается в театре, потому что здесь ему лучше, чем дома. Он по-своему очень нежно любил Екатерину Николаевну, она была ему верным, преданнейшим, чутким другом. Но у нее, хотя она редко выезжала, шла какая-то своя домашняя жизнь: старушки-приятельницы, «Алины-Надины», как в гостиной у старой княгини Щербацкой из «Анны Карениной», чаепития, театральные новости и воспоминания, карты. У Миши тоже была своя жизнь — в Музыкальном театре, где он занимал скромное положение, но куда его постоянно влекло, а потом и в собственной семье: он женился на артистке Музыкального театра Зое Александровне Смирновой, и у них родился сын Вася. Жили они в том же доме в Глинищевском переулке, в отдельной, хоть и смежной квартире. И вообще все-таки отдельно. После смерти Екатерины Николаевны Владимир Иванович поселил у себя ее племянника А. А. Типольта с женой, которая взяла на себя роль домоправительницы и очень добросовестно, заботливо и тактично ее исполняла. А. А. Типольт работал в издательстве старшим корректором. Оба люди пожилые, со своим укладом. И снова вечерние чаепития, пасьянсы, игра в «джокер», в которой и сам хозяин дома стал теперь часто принимать участие, хоть и не без усмешки (она проскальзывает в некоторых его письмах). Но в сущности Владимир Иванович жил там один и время проводил почти всегда наедине с самим собой, в маленькой клетушке своего нового кабинета, куда никто не смел входить без его зова. Правда, рядом, под рукой, на круглом столике у дивана — телефон. Теперь он ему стал еще нужнее. А на {52} письменном столе, как всегда, журналы репетиции и спектаклей, почта, блокноты. Внука приведут — уведут. Он с ним был ласков, с этим голубоглазым шустрым «Василием Михайловичем», но надолго у себя не задерживал и его. Он привык быть один, слишком привык. И когда он, бывало, оставался надолго в театре, он и там слишком часто оставался один.

Хотел ли он этого? Не думаю. Но давно уже возникла вокруг него как будто какая-то зона «вечной мерзлоты», от которой, казалось, ему самому было холодно. За этот невидимый, но ощутимый круг после Екатерины Николаевны не переходил никто, потому что никто не был уверен, что он этого хочет, что он это допустит. Может быть, один только Миша оставался ему близок. Он был очень к Владимиру Ивановичу привязан, заботился о нем, отлично знал все его привычки. А все-таки порой немного робел перед ним, что ли: спрашивал, например, как-то при мне у Бокшанской, можно ли ему без приглашения съездить к Владимиру Ивановичу в Барвиху.

Чудилось иногда, что не только Мише, но и нам можно, очень даже можно подойти поближе, что он этого как будто хочет и ждет. Мне запомнились те минуты, когда нечто подобное я испытал и на себе.

Один раз получилось совсем глупо, непростительно с моей стороны: он был нездоров, вызвал меня к себе домой по какому-то делу и, когда с деловым разговором было покончено, неожиданно предложил остаться посидеть, — видно, уж очень ему было тоскливо, — а я, дурак, торопился в театр и, извинившись, сказал, что не могу…

На похоронах Екатерины Николаевны, когда уже вырос могильный холм и его завалили венками, Владимир Иванович, помнится, попросил всех дать ему немного побыть здесь одному, и все постепенно разошлись, одни ушли совсем, другие — чтобы подождать его у ворот. Побродив еще по кладбищу, я почему-то возвратился к этому месту и увидел, что он все еще стоит у могилы, заложив руки за спину. Не знаю, как я осмелился это сделать, но что-то меня как будто к нему толкнуло, я подошел сзади, взял его за руку, просто сжал {53} ему пальцы и вдруг почувствовал, что он, почти не оборачиваясь, отвечает на мое пожатие, и так крепко… Потом посмотрел на меня и тихо сказал: «Что, жалко меня стало?» У меня перехватило горло. На боковой дорожке уже ждали обеспокоенные мхатовцы, ближайшие из Музыкального.

И еще один случай не могу забыть — это было уже в последний год его жизни, в театре, днем, когда окончились все репетиции. Я проходил мимо открытой левой двери партера, совершенно пустого в этот час, и увидел Владимира Ивановича, медленно идущего по среднему поперечному проходу, очевидно, одеваться, в контору Михальского. Вдруг его сильно шатнуло в сторону, он чуть не упал и схватился рукой за ближайшее кресло, — я подскочил его поддержать, а он проговорил с какой-то растерянной улыбкой: «Испугались? Ничего. Жив курилка. А за поддержку спасибо», — и пошел дальше, в контору, решительно отказавшись от моего сопровождения и явно наигрывая бодрость, я только следил за ним издали. Но Михальский уж наверно все-таки тут же вызвал к нему Иверова. Ведь ему шел 85‑й год!

Мне, наверно, потому так ясно и запомнились эти минуты, что они были чем-то непривычным, принадлежащим к исключениям, хотя, вероятно, подобное могли бы вспомнить и другие, гораздо более близко стоявшие к Владимиру Ивановичу люди.

Вот, например, что рассказала мне С. В. Гиацинтова, не зная, что я об этом пишу, а просто так, в разговоре о Владимире Ивановиче. Выло это давно, «лет шестьдесят тому назад»; он был болен, в театре не появлялся, и вот как-то во время спектакля они с С. Г. Бирман решили послать ему записочку — всего несколько слов, что они по нему соскучились, что желают ему поскорее выздороветь и т. п. Хорошей бумаги под рукой не было, написали на каком-то клочке и все-таки послали, чтобы не откладывать. И — никакого ответа, ни тогда же, ни при дальнейших встречах. Это показалось им все-таки странным. Уж не потому ли, что на клочке?.. А после его смерти О. С. Бокшанская позвонила Софье Владимировне, чтобы сказать ей, что в домашнем архиве Владимира Ивановича {54} оказалось это письмецо, причем хранилось оно у него очень бережно, «в отдельной папочке».

Но обычно бывало совсем по-другому. Обычно он тут же отводил самую возможность подойти к нему слишком близко: не отталкивал, не «давал понять», не устанавливал дистанции, а чем-то неопределимым, но все-таки ощутимым отводил от себя, то ли прячась тут же в свою раковину, то ли непроизвольно подмораживая возникшую было атмосферу большей близости, более интимного общения с ним одной какой-нибудь суховатой интонацией, еле заметным «расширением темы» или юмором.

Но когда он, бывало, скажет так, между прочим: «Вот я сегодня одевался, считал все застежки и пуговицы, — боже мой, сколько их у меня, оказывается», или еще что-нибудь в этом роде, как он в сумерках ходил по саду на даче, или как сегодня ночью опять не спал, все думал о том-то, о том-то… становилось почему-то за него больно. За всем этим нельзя было не почувствовать какого-то неотступного его «второго плана», как бы он ни хитрил, тут же подставляя и эти свои «пуговицы», и свои прогулки в сумерках, и свою бессонницу под «физическое самочувствие» Хмелева — Тузенбаха или еще какого-нибудь актера, с которым он в это время встречался на репетициях. Тузенбах-то Тузенбахом, но что-то еще тут было…

Никогда не забуду, каким я однажды застал его в Барвихе, когда явился к нему неожиданно, по какому-то срочному делу. Мне сказали, что к нему можно, и я постучал в дверь. Он, очевидно, лежал — на кушетке я заметил смятую подушку в наволочке, а сам он был в теплой кепке, в пальто и почему-то весь в пуху, от подушки, наверно. А главное, я никогда не видел его таким маленьким — в домашних туфлях, без обычных высоких каблуков, и… таким стареньким, заброшенным. Захотелось его обнять, увезти отсюда подальше — помню, я поймал себя на этой дикости.

В Музыкальном театре круг его одиночества становился как будто менее жестким, — может быть, потому, что там чаще, смелее вторгались в его быт. Например, во время летних спектаклей театра в помещении «Аквариума» возле площади Маяковского {55} (на этом месте теперь Театр имени Моссовета) Владимиру Ивановичу отгородили специальный, очень уютный уголок в саду, где он любил посидеть и куда к нему как бы ненароком заглядывал кое-кто из актеров и режиссеров и где шли разговоры внерепетиционные, необременительные и, очевидно, для него интересные. Музыкальный театр был и главным инициатором всех проводов и встреч Владимира Ивановича с Екатериной Николаевной, а потом с Мишей, на вокзале, когда они ездили летом за границу. Мхатовцы, конечно, тоже принимали в них участие, но Музыкальный театр вносил в них какую-то особенную теплоту, и просто оттуда народа на перроне бывало всегда гораздо больше. Впрочем, все это объяснялось не какой-либо существенной разницей в общении Владимира Ивановича с актерами его Музыкального театра и актерами МХАТ, а происходило скорее благодаря инициативе таких всецело преданных ему людей в Музыкальном театре, как заместитель директора И. М. Шлуглейт и личный секретарь его Е. Е. Лигская. Евгения Евгеньевна, в отличие от Ольги Сергеевны Бокшанской, преданной ему издавна и не менее, если не еще более самозабвенно, сумела завоевать симпатию Екатерины Николаевны и стала своим человеком в доме.

Дом этот никогда не был «открытым», но в нем раньше когда-то, судя по письмам, бывали, и даже довольно часто, гости — Константин Сергеевич с Марьей Петровной, Качаловы, Ольга Леонардовна, Москвин, Вишневский, Лужские, Стахович, и принимали их радушно, хлебосольно, весело. Ездил к ним и Владимир Иванович, один или с женой. Еще недавно, в старой квартире, он любил собирать у себя актеров. Теперь для таких приемов у него было слишком тесно. И сам он ни к кому уже не ездил. Выезжал разве что на общую встречу Нового года в театре или в ВТО. Как редчайшее исключение, мог принять приглашение доктора Иверова к нему на обед с «зигзагом» в диете (Иверовы жили в том же доме). Такой же редкостью бывало предложение Владимира Ивановича остаться у него поужинать после какого-нибудь заседания, происходившего у него на квартире.

Один такой случай я помню. Мы пришли к



Поделитесь с Вашими друзьями:
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   28


База данных защищена авторским правом ©grazit.ru 2017
обратиться к администрации

    Главная страница